Неточные совпадения
Прости ж и ты, мой спутник странный,
И ты, мой верный идеал,
И ты, живой и постоянный,
Хоть
малый труд. Я с вами знал
Всё, что завидно для поэта:
Забвенье
жизни в бурях света,
Беседу сладкую друзей.
Промчалось много, много дней
С тех пор, как юная Татьяна
И с ней Онегин в смутном сне
Явилися впервые мне —
И даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Еще не ясно различал.
Он пел любовь, любви послушный,
И песнь его была ясна,
Как мысли девы простодушной,
Как сон младенца, как луна
В пустынях неба безмятежных,
Богиня тайн и вздохов нежных;
Он пел разлуку и печаль,
И нечто, и туманну даль,
И романтические розы;
Он пел те дальные страны,
Где долго в лоно тишины
Лились его живые слезы;
Он пел поблеклый
жизни цвет
Без
малого в осьмнадцать лет.
Но в
жизни все меняется быстро и живо: и в один день, с первым весенним солнцем и разлившимися потоками, отец, взявши сына, выехал с ним на тележке, которую потащила мухортая [Мухортая — лошадь с желтыми подпалинами.] пегая лошадка, известная у лошадиных барышников под именем сорóки; ею правил кучер,
маленький горбунок, родоначальник единственной крепостной семьи, принадлежавшей отцу Чичикова, занимавший почти все должности в доме.
Александра Степановна как-то приезжала раза два с
маленьким сынком, пытаясь, нельзя ли чего-нибудь получить; видно, походная
жизнь с штабс-ротмистром не была так привлекательна, какою казалась до свадьбы.
Это был человек лет под сорок, бривший бороду, ходивший в сюртуке и, по-видимому, проводивший очень покойную
жизнь, потому что лицо его глядело какою-то пухлою полнотою, а желтоватый цвет кожи и
маленькие глаза показывали, что он знал слишком хорошо, что такое пуховики и перины.
Он был среднего роста; стройный, тонкий стан его и широкие плечи доказывали крепкое сложение, способное переносить все трудности кочевой
жизни и перемены климатов, не побежденное ни развратом столичной
жизни, ни бурями душевными; пыльный бархатный сюртучок его, застегнутый только на две нижние пуговицы, позволял разглядеть ослепительно чистое белье, изобличавшее привычки порядочного человека; его запачканные перчатки казались нарочно сшитыми по его
маленькой аристократической руке, и когда он снял одну перчатку, то я был удивлен худобой его бледных пальцев.
Тут вспомнил кстати и о — кове мосте, и о
Малой Неве, и ему опять как бы стало холодно, как давеча, когда он стоял над водой. «Никогда в
жизнь мою не любил я воды, даже в пейзажах, — подумал он вновь и вдруг опять усмехнулся на одну странную мысль: ведь вот, кажется, теперь бы должно быть все равно насчет этой эстетики и комфорта, а тут-то именно и разборчив стал, точно зверь, который непременно место себе выбирает… в подобном же случае.
— Не понимаете вы меня! — раздражительно крикнула Катерина Ивановна, махнув рукой. — Да и за что вознаграждать-то? Ведь он сам, пьяный, под лошадей полез! Каких доходов? От него не доходы, а только мука была. Ведь он, пьяница, все пропивал. Нас обкрадывал да в кабак носил, ихнюю да мою
жизнь в кабаке извел! И слава богу, что помирает! Убытку
меньше!
На полу стояли кадки масла, большие крытые корчаги с сметаной, корзины с яйцами — и чего-чего не было! Надо перо другого Гомера, чтоб исчислить с полнотой и подробностью все, что скоплено было во всех углах, на всех полках этого
маленького ковчега домашней
жизни.
Остальной день подбавил сумасшествия. Ольга была весела, пела, и потом еще пели в опере, потом он пил у них чай, и за чаем шел такой задушевный, искренний разговор между ним, теткой, бароном и Ольгой, что Обломов чувствовал себя совершенно членом этого
маленького семейства. Полно жить одиноко: есть у него теперь угол; он крепко намотал свою
жизнь; есть у него свет и тепло — как хорошо жить с этим!
Летом отправлялись за город, в ильинскую пятницу — на Пороховые Заводы, и
жизнь чередовалась обычными явлениями, не внося губительных перемен, можно было бы сказать, если б удары
жизни вовсе не достигали
маленьких мирных уголков. Но, к несчастью, громовой удар, потрясая основания гор и огромные воздушные пространства, раздается и в норке мыши, хотя слабее, глуше, но для норки ощутительно.
— Отсутствие деревенского воздуха и
маленький беспорядок в образе
жизни заметно подействовали на вас, — сказал он. — Вам, милая Ольга Сергевна, нужен воздух полей и деревня.
«Положим, — думал я, — я
маленький, но зачем он тревожит меня? Отчего он не бьет мух около Володиной постели? вон их сколько! Нет, Володя старше меня; а я
меньше всех: оттого он меня и мучит. Только о том и думает всю
жизнь, — прошептал я, — как бы мне делать неприятности. Он очень хорошо видит, что разбудил и испугал меня, но выказывает, как будто не замечает… противный человек! И халат, и шапочка, и кисточка — какие противные!»
Что ж! ежели ее верования могли бы быть возвышеннее, ее
жизнь направлена к более высокой цели, разве эта чистая душа от этого
меньше достойна любви и удивления?
Он сидел на кровати в темноте, скорчившись и обняв свои колени и, сдерживая дыхание от напряжения мысли, думал. Но чем более он напрягал мысль, тем только яснее ему становилось, что это несомненно так, что действительно он забыл, просмотрел в
жизни одно
маленькое обстоятельство ― то, что придет смерть, и всё кончится, что ничего и не стоило начинать и что помочь этому никак нельзя. Да, это ужасно, но это так.
— И знаешь, прелести в
жизни меньше, когда думаешь о смерти, — но спокойнее.
— Так вы жену мою увидите. Я писал ей, но вы прежде увидите; пожалуйста, скажите, что меня видели и что all right. [всё в порядке.] Она поймет. А впрочем, скажите ей, будьте добры, что я назначен членом комиссии соединенного… Ну, да она поймет! Знаете, les petites misères de la vie humaine, [
маленькие неприятности человеческой
жизни,] — как бы извиняясь, обратился он к княгине. — А Мягкая-то, не Лиза, а Бибиш, посылает-таки тысячу ружей и двенадцать сестер. Я вам говорил?
Аркадий подошел к дяде и снова почувствовал на щеках своих прикосновение его душистых усов. Павел Петрович присел к столу. На нем был изящный утренний, в английском вкусе, костюм; на голове красовалась
маленькая феска. Эта феска и небрежно повязанный галстучек намекали на свободу деревенской
жизни; но тугие воротнички рубашки, правда, не белой, а пестренькой, как оно и следует для утреннего туалета, с обычною неумолимостью упирались в выбритый подбородок.
Эти ее анекдоты очень хорошо сливались с ее же рассказами о
маленьких идиллиях и драмах простых людей, и в общем получалась картина морально уравновешенной
жизни, где нет ни героев, ни рабов, а только — обыкновенные люди.
Артиста этого он видел на сцене театра в царских одеждах трагического царя Бориса, видел его безумным и страшным Олоферном, ужаснейшим царем Иваном Грозным при въезде его во Псков, —
маленькой, кошмарной фигуркой с плетью в руках, сидевшей криво на коне, над людями, которые кланялись в ноги коню его; видел гибким Мефистофелем, пламенным сарказмом над людями, над
жизнью; великолепно, поражающе изображал этот человек ужас безграничия власти.
И если вспомнить, что все это совершается на
маленькой планете, затерянной в безграничии вселенной, среди тысяч грандиозных созвездий, среди миллионов планет, в сравнении с которыми земля, быть может, единственная пылинка, где родился и живет человек, существо, которому отведено только пять-шесть десятков лет
жизни…
Самгин дождался, когда пришел
маленький, тощий, быстроглазый человек во фланелевом костюме, и они с Крэйтоном заговорили, улыбаясь друг другу, как старые знакомые. Простясь, Самгин пошел в буфет, с удовольствием позавтракал, выпил кофе и отправился гулять, думая, что за последнее время все события в его
жизни разрешаются быстро и легко.
— Не верю, — крикнул Бердников. — Зачем же вы при ней, ну? Не знаете, скрывает она от вас эту сделку? Узнайте! Вы — не
маленький. Я вам карьеру сделаю. Не дурачьтесь. К черту Пилатову чистоплотность! Вы же видите:
жизнь идет от плохого к худшему. Что вы можете сделать против этого, вы?
Но тяжелая туша Бердникова явилась в игре Самгина медведем сказки о том, как
маленькие зверки поселились для дружеской
жизни в черепе лошади, но пришел медведь, спросил — кто там, в черепе, живет? — и, когда зверки назвали себя, он сказал: «А я всех вас давишь», сел на череп и раздавил его вместе с жителями.
Любаша часто получала длинные письма от Кутузова; Самгин называл их «апостольскими посланиями». Получая эти письма, Сомова чувствовала себя именинницей, и все понимали, что эти листочки тонкой почтовой бумаги, плотно исписанные мелким, четким почерком, — самое дорогое и радостное в
жизни этой девушки. Самгин с трудом верил, что именно Кутузов, тяжелой рукой своей, мог нанизать строчки
маленьких, острых букв.
Самгин ушел, удовлетворенный ее равнодушием к истории с кружком Пермякова. Эти
маленькие волнения ненадолго и неглубоко волновали его; поток, в котором он плыл, становился все уже, но — спокойнее, события принимали все более однообразный характер, действительность устала поражать неожиданностями, становилась менее трагичной, туземная
жизнь текла так ровно, как будто ничто и никогда не возмущало ее.
Она любила и умела рассказывать о
жизни маленьких людей, о неудачных и удачных хитростях в погоне за
маленьким счастием.
Но, уезжая, он принимал от Любаши книжки, брошюрки и словесные поручения к сельским учителям и земским статистикам, одиноко затерянным в селах, среди темных мужиков, в
маленьких городах, среди стойких людей; брал, уверенный, что бумажками невозможно поджечь эту сыроватую
жизнь.
В этот вечер она была особенно нежна с ним и как-то грустно нежна. Изредка, но все чаще, Самгин чувствовал, что ее примиренность с
жизнью, покорность взятым на себя обязанностям передается и ему, заражает и его. Но тут он открыл в ней черту, раньше не замеченную им и родственную Нехаевой: она тоже обладала способностью смотреть на людей издалека и видеть их
маленькими, противоречивыми.
Был еще писатель, автор пресных рассказов о
жизни мелких людей, страдающих от
маленьких несчастий.
В
жизнь Самгина бесшумно вошел Миша. Он оказался исполнительным лакеем, бумаги переписывал не быстро, но четко, без ошибок, был молчалив и смотрел в лицо Самгина красивыми глазами девушки покорно, даже как будто с обожанием. Чистенький, гладко причесанный, он сидел за
маленьким столом в углу приемной, у окна во двор, и, приподняв правое плечо, засевал бумагу аккуратными, круглыми буквами. Попросил разрешения читать книги и, получив его, тихо сказал...
Этот
маленький человек интересовал и тревожил его тихим, но необоримым упрямством своих мнений и чиновничьей аккуратностью
жизни, — аккуратностью, в которой было что-то меланхолическое.
Исполняя поручения патрона, Самгин часто ездил по Московской области и убеждался, что в нескольких десятках верст от огромного, бурно кипевшего котла Москвы, в
маленьких уездных городах, течет не торопясь другая, простецкая
жизнь.
Она описывала ему свою пустынную
жизнь, хозяйственные занятия, с нежностию сетовала на разлуку и призывала его домой, в объятия доброй подруги; в одном из них она изъявляла ему свое беспокойство насчет здоровья
маленького Владимира; в другом она радовалась его ранним способностям и предвидела для него счастливую и блестящую будущность.
Лонгрен поехал в город, взял расчет, простился с товарищами и стал растить
маленькую Ассоль. Пока девочка не научилась твердо ходить, вдова жила у матроса, заменяя сиротке мать, но лишь только Ассоль перестала падать, занося ножку через порог, Лонгрен решительно объявил, что теперь он будет сам все делать для девочки, и, поблагодарив вдову за деятельное сочувствие, зажил одинокой
жизнью вдовца, сосредоточив все помыслы, надежды, любовь и воспоминания на
маленьком существе.
Меж тем как ее голова мурлыкала песенку
жизни,
маленькие руки работали прилежно и ловко; откусывая нитку, она смотрела далеко перед собой, но это не мешало ей ровно подвертывать рубец и класть петельный шов с отчетливостью швейной машины. Хотя Лонгрен не возвращался, она не беспокоилась об отце. Последнее время он довольно часто уплывал ночью ловить рыбу или просто проветриться.
Осенью, на пятнадцатом году
жизни, Артур Грэй тайно покинул дом и проник за золотые ворота моря. Вскорости из порта Дубельт вышла в Марсель шкуна «Ансельм», увозя юнгу с
маленькими руками и внешностью переодетой девочки. Этот юнга был Грэй, обладатель изящного саквояжа, тонких, как перчатка, лакированных сапожков и батистового белья с вытканными коронами.
Часть их души, занятая галереей предков, мало достойна изображения, другая часть — воображаемое продолжение галереи — начиналась
маленьким Грэем, обреченным по известному, заранее составленному плану прожить
жизнь и умереть так, чтобы его портрет мог быть повешен на стене без ущерба фамильной чести.
Скоро в городских магазинах появились его игрушки — искусно сделанные
маленькие модели лодок, катеров, однопалубных и двухпалубных парусников, крейсеров, пароходов — словом, того, что он близко знал, что, в силу характера работы, отчасти заменяло ему грохот портовой
жизни и живописный труд плаваний.
Но кто бы ожидал, что в их скромной и, по-видимому, неподвижной
жизни было не
меньше движения и трудов, нежели во всяких путешествиях?
Этот
маленький эпизод напомнил мне, что пройден только вершок необъятного, ожидающего впереди пространства; что этот эпизод есть обыкновенное явление в этой
жизни; что в три года может случиться много такого, чего не выживешь в шестьдесят лет
жизни, особенно нашей русской
жизни!
По приезде домой
жизнь Ивана Федоровича решительно изменилась и пошла совершенно другою дорогою. Казалось, натура именно создала его для управления осьмнадцатидушным имением. Сама тетушка заметила, что он будет хорошим хозяином, хотя, впрочем, не во все еще отрасли хозяйства позволяла ему вмешиваться. «Воно ще молода дытына, — обыкновенно она говаривала, несмотря на то что Ивану Федоровичу было без
малого сорок лет, — где ему все знать!»
Это было как бы последним умилением, поддержавшим в нем неимоверное оживление, но на
малый лишь срок, ибо
жизнь его пресеклась вдруг…
Деточки, поросяточки вы
маленькие, для меня… даже во всю мою
жизнь не было безобразной женщины, вот мое правило!
Нужно лишь
малое семя, крохотное: брось он его в душу простолюдина, и не умрет оно, будет жить в душе его во всю
жизнь, таиться в нем среди мрака, среди смрада грехов его, как светлая точка, как великое напоминание.
И до начала нынешней мировой войны мы насиловали и убивали в самой глубине
жизни не
меньше, чем во время войны.
Маленькая, чувствующая себя раздавленной частная
жизнь бунтует против великой, исторической
жизни.
Можно установить четыре периода в отношении человека к космосу: 1) погружение человека в космическую
жизнь, зависимость от объектного мира, невыделенность еще человеческой личности, человек не овладевает еще природой, его отношение магическое и мифологическое (примитивное скотоводство и земледелие, рабство); 2) освобождение от власти космических сил, от духов и демонов природы, борьба через аскезу, а не технику (элементарные формы хозяйства, крепостное право); 3) механизация природы, научное и техническое овладение природой, развитие индустрии в форме капитализма, освобождение труда и порабощение его, порабощение его эксплуатацией орудий производства и необходимость продавать труд за заработную плату; 4) разложение космического порядка в открытии бесконечно большого и бесконечно
малого, образование новой организованности, в отличие от органичности, техникой и машинизмом, страшное возрастание силы человека над природой и рабство человека у собственных открытий.
Со времени своего последнего посещения Масленникова, в особенности после своей поездки в деревню, Нехлюдов не то что решил, но всем существом почувствовал отвращение к той своей среде, в которой он жил до сих пор, к той среде, где так старательно скрыты были страдания, несомые миллионами людей для обеспечения удобств и удовольствий
малого числа, что люди этой среды не видят, не могут видеть этих страданий и потому жестокости и преступности своей
жизни.
Нехлюдов приехал в Кузминское около полудня. Во всем упрощая свою
жизнь, он не телеграфировал, а взял со станции тарантасик парой. Ямщик был молодой
малый в нанковой, подпоясанной по складкам ниже длинной талии поддевке, сидевший по-ямски, бочком, на козлах и тем охотнее разговаривавший с барином, что, пока они говорили, разбитая, хромая белая коренная и поджарая, запаленная пристяжная могли итти шагом, чего им всегда очень хотелось.